Ссылки для упрощенного доступа

Учителя Марины Азизян


Марина Азизян (фото: Иван Толстой)
Марина Азизян (фото: Иван Толстой)

Иван Толстой: Учителя. Духовные лидеры, интеллектуальные гуру, культурные наставники. Люди, сделавшие нас. Сегодня моя собеседница – петербургская театральная художница, постановщица и куратор выставок Марина Азизян. Это имя я узнал дома, в семье. Мой папа, рассказывая о своих знакомых и друзьях, о разговорах в разнообразных компаниях и гостях часто упоминал Марину.

Мне не забыть одного утра. Это было в 1968 году. Я был дома один. Зазвонил телефон: женский голос попросил моего отца. Я сказал, что папы нет дома. – "А с кем я говорю?" Я сказал: "С Ваней". – "Тогда передай папе, что звонила Марина Азизян. Умер Николай Павлович Акимов".

Такое в памяти расщепить невозможно. Акимов был другом и кумиром моего отца. Имя звонившей отпечаталось в моей десятилетней памяти навсегда.

Через полвека мы сидим напротив друг друга.

Иван Толстой: Кто-то считает своим учителем родителей, кто-то – первую учительницу, кто-то – дворовых мальчишек или девчонок, а кто-то – еще кого-то. Кто-то считает, что у него не было учителей и к нему пришло само, по мере жизни, углубление в нее. А как было в вашем случае?

Марина Азизян: Пока я была маленькой и училась, я отвергала всех учителей. Только с годами стала понимать, как мне повезло. Я пошла в школу в 1945 году. Мы учились в доме ректора, где родился Блок, потому что в школе, в которой я потом уже училась, там после бомбежки еще много чего выносили. И я попала в школу очень своеобразную, где директриса по прозвищу Щука была ненавистна всем. Я не могу сказать, что я ненавидела кого-то, нет, но прозвище Щука давало основание ее побаиваться – может укусить. Оказалось потом, что ее двоих сыновей расстреляли на ее глазах во время войны. Школа у нас тоже замечательная, построенная немкой на свои деньги на 5-й линии, там был амфитеатр в физическом кабинете. И эта директриса набрала в штат (опять-таки, это уже потом я стала понимать, что случилось) всех евреев, которых выгнали из науки: Иосиф Абрамович Соловейчик, Арон Рувимович Майзелис, Лидия Львовна Бианки, сестра Бианки-писателя и так далее. Почти все педагоги были евреи. Были изумительно талантливые люди. До 7-го класса мы, дети войны, отчаянно любили "Молодую гвардию", это была любимая книжка, за уши мама не могла меня оторвать, предлагая почитать Пушкина. А в 7-м классе пришел классным руководителем к нам Арон Рувимович Майзелис, педагог по алгебре. Он очень известным в городе потом стал педагогом, в специальной математической школе готовил ребят на олимпиады, ребята побеждали. Он прожил долгую жизнь. Мне показалось, что это один из первых моих учителей. Он был моим классным руководителем. А школа была женская. Увидев девочек, которые хотят похожими быть на Ульяну Громову или Зою Космодемьянскую, он оставлял нас после уроков, и первое, что он нам прочел, это рассказ "Амок" Стефана Цвейга. Это потрясающий педагогический ход! Вдруг, представляете, оторвать от Фадеева и предложить Стефана Цвейга! Следующей была "Очарованная душа" Ромена Роллана. Он открывал форточки в разные пространства. И потом, вдруг, неожиданно – переписку Махатмы Ганди и Льва Толстого!

Иван Толстой: Советская школа!

Марина Азизян: Он заворожил меня. Он был поджарый, очень некрасивый, с вечным насморком, со сбитым в сторону носом. Он прожил лет до девяноста. Потом уже, совсем в старости, приходил ко мне на выставки в Музей Ахматовой. Мы с ним часто беседовали по телефону. "Как живете, Арон Рувимович?" – "Ну, как тебе сказать? Поставили на табуретку, накинули петлю, но забыли табуретку выбить из под ног". В общем, тяжеловато, наверное, старость далась ему. Лидия Львовна Бианки запомнилась тем, что она любила обэриутов. Это невероятно!

Иван Толстой: Самое время любить обэриутов!

Марина Азизян: Я окончила школу в 1955 году, вы еще не родились. Лидия Львовна была женщина крупная, с басом, она ходила в пиджаке. У нее была на лбу некая шишка жировая, она приходила с аккуратно зачесанными волосами. Пиджак у нее был весь в собачьих волосах, она любила собачку. И она нам читала очень здорово Маяковского, просто потрясающе. Она предпочитала Маяковского Пушкину. Вот такой поворот. Она прочла нам стихи кого-то из обэриутов, может быть, Введенского. Когда умер Сталин, нас собрали в спортивном зале, наперебой учителя произносили траурные речи, зал ревел, а у меня никак не могло появиться ни одной слезинки. А я видела, что учителя стоят и внимательно следят за нашим состоянием. Ну, никак не выдавить. Но когда вышла Лидия Львовна Бианки и сказала: "Дети, лучшим венком на могилу вашего отца будет венок из ваших пятерок", тут у меня заиграла улыбка на юном лице. Вот такой человек.

Иван Толстой: Марина, а за что вы не любили товарища Сталина в свои пятнадцать?

Марина Азизян: Кто вам сказал, что я его не любила?

Иван Толстой: Почему не прочувствовались? Холодное сердце?

Марина Азизян: Понимаете, я его не считала родным отцом. Потому что родной отец у меня воевал. Во-вторых, у меня отчим был еврей, и у него была дома потрясающая литература, у него дома был Михоэлс, я начиталась тогда кое-чего. У меня не было отношения к Сталину как к чему-то… Хотя, когда он умер, я не понимала, что будет. Вот эти толпы одетых в черное людей, которые стояли около репродукторов на улицах, эта картинка запомнится. Сосед рыдал (у нас была коммунальная квартира). Отвернувшись к стене, прорыдал дня три.

Иван Толстой: Вот здесь была коммунальная?

Марина Азизян: Да. Конечно, я ходила по улицам, разглядывала людей, и очень многие в класс у нас приходили зареванные. А кто-то (были траурные дни, мы в школу не ходили) совершенно спокойно устраивал дома танцульки. Их за это поперли из комсомола. В 1954 году я поехала к папе в Ереван. А папа ездил писать Сталина в гробу. Вы знаете, что были назначены сеансы для художников, должна была быть посмертная выставка, и ночью художники писали Сталина в гробу.

Иван Толстой: Выставка подарков, выставка во гробе…

Марина Азизян: И папа ехал из Еревана, на крыше поезда иногда, он страстно рвался. Летом 1955 года я приехала. Сижу у него в мастерской, и рядом с ним на мольберте стоит маленький этюд. Я говорю: "Папа, а что ты такой мрачный? Что это у тебя там нарисовано?" – "Это Иосиф Виссарионович в гробу". Вот он мне рассказал, что он ездил писать Сталина, были сеансы. Я говорю: "И что ты теперь на него смотришь?". Он сказал: "Хочу написать большой холст". Не знаю уж, каких размеров. В общем, не дожили. Потом, после разоблачения Сталина, он так же яростно вырывал его портреты из всех изданий, зачеркивал… Вот такая история. Выставка не состоялась. Но собрать такую выставку очень интересно было бы.

Иван Толстой: Макабрную вполне.

Марина Азизян: Я бы была с удовольствием куратором на ней.

Иван Толстой: Когда вы окончили школу, куда вы отправились?

Марина Азизян: У меня было направление, как это ни странно, в институт Лесгафта, потому что я была спортсменкой.

Иван Толстой: В каком виде спорта?

Марина Азизян: Велосипед, коньки. Но при этом я очень хотела быть артисткой. Поэтому я решила пойти на разведку в Театральный институт. И увидела там красавиц. Эти красавицы, спустившись в уборную, обнажались и показывали друг другу груди. Я решила, что этого я не смогу, к сожалению, я в актрисы не пойду. Я походила по институту и подумала поискать какое-то занятие попроще, связанное с театром. Я в театре очень много была, в брянцевском ТЮЗе, смотрела все спектакли. И как раз Николай Павлович Акимов набирал курс. Но я не знала, кто это, я никогда не ходила в Театр Комедии, я даже имя его не знала. Но я рисовала, я ходила во Дворец пионеров, я рисующая была девочка. Но там в этот день был коллоквиум. Все очень нервничали, суетились. В это время в институт поступали Сережа Юрский, Алиса Бруновна Фрейндлих уже училась там на курс старше, Леша Герман поступал вместе со мной, нам обоим было по 17 лет. И я принесла рисунки, которые показала, что-то меня стали спрашивать о спектаклях… А мне почему-то неудобно было рассказывать про тюзовские спектакли – детский садик! И я со слов мамы стала пересказывать спектакль "Гамлет", который поставил Козинцев в Александринке. Ну, пересказ есть пересказ, кто-то почувствовал и говорит: "А еще что, кроме парусов? (Это мама рассказывала, что там черные паруса какие-то развевались, художника Альтмана) "Может быть, вы что-то читали о театре?" И вот тут мне повезло, что у меня отчим был литератор и я Мейерхольда читала. Я сказала: "О театре я читала только Мейерхольда".

Иван Толстой: Он ведь, наверное, был еще не реабилитирован?

Марина Азизян: Абсолютно! Каким образом? До этого много вопросов задавал крупный мужчина с бородой седой, и я подобострастно на него смотрела, думая, что это как раз и есть Акимов. А он все сыпал вопросами. Наконец, после того как я рассказала, что читала Мейерхольда, какой-то голубоглазый старик (мне казалось, что он старик) с очень выразительным носом, похожим на Буратино, посмотрел на меня, потом на комиссию и сказал: "Хватит мучать девочку". Я считаю, что помог Мейерхольд. Я не могу сказать, что Акимов научил меня рисовать или компоновать пространство в театре. Во-первых, я совершено была потрясена, потому что уши слышали такую блестящую речь, которую я, при всем моем уважении к школьным педагогам… Они по-своему были умны и интересны, но слушать Николая Павловича… Меня удивляли сокурсники, которые пропускали его занятия. И он в один прекрасный момент сказал: "Все, больше я к вам не прихожу. Приходить ради одной Азизян, у которой всегда есть что показать, я не буду, она сама приходит ко мне в театр". Я училась у него, но я наблюдала его, ходила в театр на репетиции, ходила в макетную. Потом я была отправлена в Челябинск по распределению. Жуткий театр.

Иван Толстой: А учились вы в какие годы?

Марина Азизян: 1955–59. Вообще Николай Павлович считал, что четыре года –это вполне достаточно, а еще лучше – три года, а еще лучше – два года учиться, а потом практика в театре. Но те первые задания, которые он нам давал, это, конечно, было совершенно другое. Например, придумать животное новой конструкции. Но не просто придумать декоративно, а как оно ходит, как оно ест, как оно испражняется. Он предполагал и некую конструктивную модель этого нового животного.

Иван Толстой: Какая у него была вообще манера говорить и общаться? Он был смешлив, серьезен, подначивал он, провокатор он был? Резонерское было что-то в нем? По текстам не видно, а вот в живом общении?

Марина Азизян: Резонерство – нет, а вот когда мы приносили работы, разбор работ… Понимаете, он не уничтожал человека совсем, но иногда юмор его был очень убедителен. Иногда подначивал, иногда он говорил: "Я ожидал от тебя большего". Или: "Слушай, старуха, а не лучше ли тебе в продавщицы газированной воды податься, а? Там все-таки и навару больше". Это было время, когда я стала выходить замуж и забросила все. А был такой случай, когда он жил в Кирпичном переулке, я была у него в гостях, это было уже после окончания института, и он писал мой портрет. Я его всегда очень боялась, я робела, даже когда надо было позвонить ему, вставить палец и накрутить его номер. А он позвал писать портрет. И я, позируя, смотрю на стены. А вы там бывали? На Кирпичном?

Иван Толстой: На Кирпичном – нет, я был только в "Дворянском гнезде".

Марина Азизян: Его мастерская – это были две комнаты в коммунальной квартире, а квартира была внизу. А соседкой у него была артистка Зарубина. У него было две маленьких комнатки, очень странные, я не могла понять, в чем дело, а потом поняла, он мне даже рассказал. Я говорю: "Почему у вас все предметы на стенке обведены темно зеленой краской?" Он говорит: "Понимаешь, старуха, я без конца делаю перестановки. И чтобы с этим делом прекратить, я поставил свечу посередине комнаты и все тени от предметов запечатлел на стенах, поэтому уж теперь ничего не сдвинешь". Я любила сидеть у него на репетициях. Вы знаете, тогда было принято любить Товстоногова. И сейчас я частенько слышу, скажем, в больших театральных обзорах – Акимова как будто не было. Мне же казалось, что режиссура как раз есть в театре у Акимова, а не в театре у Товстоногова. Был такой момент, когда Товстоногов делал "Оптимистическую трагедию" в Александринском театре, а Николай Павлович уличил художника Босулаева в плагиате, и вместе с ним – Товстоногова. Это была постановка, по-моему, у Таирова первая. Они взяли композицию сценическую и преподнесли тогдашнему зрителю. Но Николай Павлович где-то обмолвился, что это плагиат, было разобщение на некоторое время с Товстоноговым. Но все равно это два рыцаря театра, которые как-то существовали. Очень важно, чтобы в городе были две мощные единицы. Если есть три, то это уже расцвет театрального искусства. Я заметила, что режиссеры мало кого хвалят из своих коллег. Не слышала такого. Может быть, кого-нибудь из западных, лучше – из другой области деятельности, лучше – кинематографиста, но чтобы хвалили режиссера – не слышала. Николай Павлович как-то поехал в Армению, где он никогда не был, попросил у меня какие-то телефоны для того, чтобы что-то интересное посмотреть. Я ему дала телефон Сарьяна, телефон замечательного архитектора Исраеляна, Минас Аветисян тогда еще был жив. Приезжает Николай Павлович. "Ну, как?" – "Я в таком восторге! Я познакомился с таким режиссером!" Ни про какие горы, ни про какие красоты архитектуры не было речи. "Это совершено феноменальный режиссер! Это совершенно новое слово в искусстве!" Просто он познакомился с Параджановым, который ему показал кинопробы "Цвета граната". Он совершенно взахлеб рассказывал о нем.

Это мой учитель, который и продолжает быть моим учителем. Я отдала ему все долги, я сделала восемь выставок Николая Павловича. Первая выставка пробивалась очень тяжело, потому что художники социалистического реализма, которые заправляли Союзом художников, не считали Акимова художником. Так и принято не считать Акимова художником, и в нашем Русском музее вы не найдете ни одного портрета Акимова. Акимов оставил после себя около 800 портретов – пастель и рисунки. Но, кроме того, колоссальное количество фотографий людей, хорошего качества. Я делала выставку, где выставила и его фотографии. И потом, понимаете, открываются какие-то вещи, которые никто никогда не видел. Скажем, он участвовал в конкурсе на оформление "Бориса Годунова". Остались только рисуночки. Я живу дольше его уже на десять лет. Он был очень высокодисциплинрованный по своей организации человек. Он как-то умудрялся соединить в себе педагога, главного режиссера, художника, писателя, любителя женщин. И при этом он все делал классно. Я просто знаю о некоторых его очень красивых романах. Он был бы хорош в компании с Пушкиным, потому что у него явно был такой оптимизм с пессимистическим убеждением по отношению к той обстановке, в которой он жил, структуры власти. Он всегда говорил: "Меня считают антисоветчиком, но я считаю, что наша Конституция – лучшая в мире, просто надо ее соблюдать". Он еще имел в виду сталинскую Конституцию, мы же долго по ней жили.

Иван Толстой: А кто были друзья Николая Павловича? У него были не внутри профессии, а закадычные?

Марина Азизян: У него был закадычный друг Марк Эткинд, ваш батюшка, он дружил с Лозинским, он дружил со Шварцем. Но странное какое-то было у него отношение к поэзии Ахматовой. Это не его поэзия, он любил Пушкина. Вот величественные интонации ахматовские:

"Ты ль Данту диктовала

Страницы Ада?"

Отвечает: "Я".

Вот это не в его вкусе было. Хотя я и величие тоже люблю.

Были предатели. Собственно, зачем он стал преподавать? В Академии художеств готовили художников, которые писали огромные эскизы, декорации, такие станковые произведения. Ни макета, ни технологии, ничего у них не было. И Николай Павлович, намучившись в театре с технологами, решил создать такой факультет, где на одном курсе будут учиться и художники, и технологи. То есть чтобы художники с самого начала с технологами научились разговаривать на одном языке. Факультет существует и поныне. Но тогда это было в пику Академии художеств, поэтому академики разволновались не на шутку и посылали периодически туда какие-то комиссии. Однажды Николай Павлович позвонил мне и, чего с ним никогда не было, сорок минут рассказывал мне. Чтобы мой учитель позвонил и так долго разговаривал по телефону – это было что-то удивительное! Он уезжал за границу, а в это время создали комиссию, которая должна прийти его проверять. Он попросил дать список этой комиссии и сказал: "Ну тут же нет ни одного моего друга. Я вас очень прошу – вставьте парочку моих друзей". И попросил вставить Софью Марковну Юнович, с которой он в ту пору был дружен. Но когда он вернулся из-за границы, он узнал, что Софья Марковна подписала эту бумагу в числе всех, что Акимов не так учит, там процветает формализм. Он был страшно огорчен, позвонил Софье Марковне, спросил: "Как же так? Я просил вас, как друга". – "Мою подпись использовали", – сказала она. На что вопрос Акимова: "А пытки применяли?". Вот это было. Но все-таки факультет выстоял. Потом, в один прекрасный момент, когда в очередной раз он попал в больницу с инфарктом, он меня вызвал к себе и сказал: "Старуха, я хочу тебе предложить стать преподавателем, набрать курс". – "Каким образом? Я же ничего не умею, я не знаю, как это делается". Он сказал фразу, которая меня примирила, и я согласилась: "Будем придумывать задания и соревноваться – у кого интереснее". И мне сразу стало интересно. И пока он был жив, он очень меня, как педагога, поддерживал, потому что я давала непривычные в ту пору даже для самого Николая Павловича задания. Скажем, "Болеро" Равеля. Известная всем музыка. Написать литературный сценарий, определить жанр – балет, мюзикл, цирковое представление или чтение стихов на этом фоне. Они должны были сдать литературный материал, заявку такую. Сделать эскизы декораций, макет, эскизы костюмов и сделать распределение ролей. И я разрешила пользоваться мировыми знаменитостями. И мои бывшие студенты до сих пор вспоминают это время, что это было лучшее время. Они почувствовали себя хозяевами постановки, авторство почувствовали, а это очень важно в работе художника. И современность доказала, что это очень важно.

Иван Толстой: Марина, какие были особенности у Николая Павловича Акимова? Был ли он собирателем чего-то, был ли он транжирой, любил ли он комиссионные магазины? Как он относился к вещности вещей?

Марина Азизян: С большим почтением. Кроме того что он был художник, он очень остроумный конструктор был. После его смерти Елена Владимировна Юнгер убедила меня взять его мольберт. Это уникальный мольберт! Это мольберт, который может быть горизонтальным планшетом, подиумом для макета, может быть вертикальным для рисования эскизов. Изумительно сделанный, из хорошего дерева, с бронзовыми частями, с винтиками – можно было наклон делать. До сих пор работает изумительно. Это было куплено в комиссионном магазине, там, где были долгое время кассы "Аэрофлота", на углу Гоголя и Невского. Это был огромный комиссионный магазин. И там дешево продавались в ту пору антикварные вещи. Он любил не просто так красивые вещи, он любил, чтобы она функционально нужна была ему. У него всегда были шикарные инструменты, он любил придумывать способы. Он изобрел способ, как натягивать бумагу на подрамник. Раньше же наклеивали бумагу на подрамник. А всегда, когда наклеиваешь бумагу, углы дают морщину. "Старуха, приходи, посмотришь". Что он сделал? Он по периметру деревянного планшета набил гвозди остриями вверх, а бумагу накалывал сверху в несколько рядов. Эта колючка царапала руки. Очень остроумно, но неудобно. В театре, наверное, уже начиналась другая эстетика, и один из последних его эскизов, который почему-то пропал, это был эскиз "Евгения Онегина". Он хотел его делать. И магический кристалл у него был нарисован. Совершенно другое представление о сценографии было. Кто-то увел этот эскиз. Была странная история. Было много его эскизов в макетной, в ящике у Сологуба, макетчика, и эти эскизы все исчезли, перекочевали.

Иван Толстой: И не всплыли до сих пор?

Марина Азизян: Всплывают иногда. Там было много их, поэтому надолго хватит.

Иван Толстой: Любил ли он говорить о книгах, о литературе, о писателях?

Марина Азизян: Еще как! У него была такая фраза, которая запомнилась: "Вряд ли я смогу вас научить быть художниками, но я вас научу пользоваться библиотекой и постараюсь сделать из вас интеллигентных людей". Что значит "пользоваться библиотекой"? Не обязательно, оформляя спектакль, идти и смотреть картины художников того времени. Это может быть стихотворение, это могут быть какие-то походы в параллельные миры искусства. У меня вообще такое ощущение, что друзей он подбирал по качеству речи. Ему неважно было, был это знаменитый человек или нет. И не обязательно это какая-то красота устной речи. Он как-то позвонил, спросил, что я делаю. "Рисую". – "Руки в ноги и приезжай в театр, я тебя сейчас познакомлю с чем-то интересным". Я приехала в театр, вошла в зрительный зал, там шла репетиция. Тогда еще был оркестр в театре. Во всех театрах были оркестры, живые люди играли, и в ТЮЗе я застала оркестр, в БДТ был оркестр, в Александринке – само собой, и в Театре Комедии. Николай Павлович сидит на своем режиссерском месте. Я чуть за ним встала и вижу – что-то прыгает в оркестре, что-то в кепке. Это был Олег Каравайчук. Способ составлять, соединять слова у Олега Каравайчука был настолько своеобразен и лишен всяческих мусорных выражений! Я думаю, что любовался этим Николай Павлович. Он написал его портрет. Рассказывает мне: "Знаешь, он вертелся, когда позировал, а я ему сказал так: – Хочешь, чтобы был портрет, тогда сиди смирно". Посидел смирно.

Иосиф Абрамович Соловейчик в школе нам преподавал физику. Я ничего не могла поделать с собой, но я не понимала ничего – ни как электричество возникает, ни как оно бежит по проводам, ни что такое ускорение... И мы сидим в нашем, амфитеатром построенном, кабинете физики, я сижу с лицом, на котором ни одной мысли, кроме недоумения, а Иосиф Абрамович рассказывает про ускорение. Останавливается. У него было лицо очень национальное – печальные еврейские глаза, немножко книзу опущены уголки глаз, бровки домиком, черные усы вертикальной полоской, как тогда было в моде, Гитлер не исключение. И у него была челюсть нижняя немножечко вперед. Красавцем его нельзя было назвать, но он был очень талантливый человек. Его выгнали из науки. И, увидев мое тупое лицо, он спросил: "Азизян, вы поняли, наконец, что такое ускорение?" – "Поняла". – "И что это такое?" – "Это когда что-то такое бежит, бежит, потом быстрее". – "Азизян, вот вы легли спать, и вас через каждые полчаса кто-то будит. Вы же не наберете ускорение!" Семь и двенадцать метров в секунду, кажется, ускорение. И я запомнила эту цифру навсегда, потому что он научил меня метафоре, сам не ведая того. Я нашла его фотографии в интернете. Кто-то ему дал покататься или подарили мотоцикл с коляской. И этот замечательный смешной человек катался на этом мотоцикле. Часто я его встречала на углу, где теперь кафе, там была пышечная. Наверное, он работал в нескольких школах, чтобы прожить. Он зашел в "Пышку" и сказал: "Азизян, мы за вами очень следим. За вами и за Мариной Нееловой". Марина Неелова тоже училась в нашей школе. Это очень грустно, что поздно я начала ими интересоваться, понимаете? Единственное, во что я хочу верить, а на самом деле я не верю, что мы все там где-нибудь увидимся. Вот если бы повезло увидеться, то в первую очередь я хотела бы с Ароном Рувимовичем поговорить, с Лидией Бианки. Кто к ним ходил в гости? Сейчас живут здесь, на Васильевском, родственники. Мне очень интересно было бы узнать, какие у Николая Павловича были отношения с обэриутами. Он ходил, уже после смерти Филонова, к его сестре смотреть живопись. Он очень меня уговаривал выйти замуж за физика (имелся к виду Коля Москвин, сын Надежды Николаевны Кошеверовой) и писать, живописью заниматься. Учился на год старше меня замечательный художник Олег Целков. Он жил в это время, уже окончив институт, в Пушкине. Звонит Акимов: "Поедем в Пушкин, посмотрим, что там пишет Целков? Все своих красивых уродов?" Он же взял Олега к себе после того, как его выгнали из Академии художеств, когда он написал натюрморт с унитазом. Олег немножко чувствовал свою избалованность отношением Акимова к себе и в какой-то момент перестал заниматься. Живописью занимался. И Николай Павлович его выгнал.

Иван Толстой: А он его в театр взял сперва?

Марина Азизян: Нет, это еще было в институте.

Иван Толстой: На факультет взял.

Марина Азизян: Да. Но потом все-таки дал ему защитить диплом. Он человек-то был очень добрый.

Иван Толстой: Марина, вы так много и так рано начали преподавать с подачи Николая Павловича. А если вопрос об учителях обратить в обратную сторону, в противоположную? Вот вы, как учитель, у вас были какие-то представления, чему вы хотите научить? Какие-то принципы, какие-то внутренние тезисы и сверхзадачи были? Вы вообще считаете, что кого-то чему-то можно научить?

Марина Азизян: Вот Кочергин сейчас сделал книжку о том, как надо учить. Так вот, я не знаю, как надо учить. Мне кажется, что с каждым студентом изобретается своя система. Я не верю в систему, в правила, которые годятся для всех. Я училась рисовать не только у Николая Павловича, и я думаю, что просто рисовать я уже научилась после института. Хотя я никогда не забуду, как во Дворце пионеров меня посадили на шестьдесят часов рисовать чучело утки. Я нарисовала чучело утки и ушла. За шестьдесят часов – чучело утки!

Иван Толстой: Возненавидеть можно.

Марина Азизян: Но много учителей возникает в жизни, потому что мне так повезло. Меня рекомендовал Николай Павлович на работу на студию "Ленфильм", к своей бывшей жене Надежде Николаевне Кошеверовой. Там мне повезло встречаться с Николаем Робертовичем Эрдманом, он был сценаристом первого фильма, который я делала, – "Каин XVIII". Чему научил меня Николай Робертович? Он приходит на студию, никто него не встречает. Я захожу в группу, он сидит с довольно мрачным лицом. Я говорю: "Николай Робертович, в чем дело, что случилось?" Приехал, никто его не встретил, гостиницы нет, а он – астматик. А я молоденькая была, недурна собой, я говорю: "Николай Робертович, такой прекрасный город. Может быть, утешимся? Пойдемте, погуляем?" – "Да что тут красивого?" – "Ну, хотя бы Казанский собор!" – завопила я. "Казанский собор? Да это чернильница! Открой крышку и вставь перо!". Он научил некоторому способу… Я спорщица была великая, мне казалось, что тут-то я придумала лучше, чем Надежда Николаевна предлагает, и я упрямилась, стояла на своем. А Николай Робертович научил меня: "А ты попробуй делать так, как она хочет, но только схитри, по-своему сделай". Надежда Николаевна и его поправляла, просила передать какие-то реплики, неудобно говорить актеру. Снимались там Гарин, Любимов, Жаров, Сухаревская, Рина Зеленая. Представляете, какой букет? Эраст Павлович Гарин – это же чудо было! Я была художником по костюмам, а художником был Доррер. Замечательный художник! Николай Робертович Гарин и Любимов меня брали все время в свою компанию. "Армяне, – говорил Эраст Павлович, выходя со студии, – куда бы вы хотели пойти погулять?" Я говорю: "В зоопарк". Рядом. Они покупали бутылку коньяка, мы садились на лавочке в зоопарке. Тогда еще был слон. И пошел дождик. А Гарина узнают. Мы сидим на скамеечке и из горлышка попиваем коньячок понемножку. А дождик падает. Эраст Павлович говорит: "Армяне, возьмите кепку, у меня все равно кремация скоро". Напротив нас слон печально ударял хоботом в закрытые ворота, чтобы войти, спрятаться от дождя, но слон так стоял, что у него между ног была видна Петропавловская крепость. Представляете, какая это была картина? И я сидела с великими людьми. В то время Любимов мог говорить только о театре, который он создает. Им так это все уже надоело слушать! Тем не менее, он создал этот театр.

Николай Робертович приносил Кошеверовой на следующий день то, что она просила исправить. Он писал печатными буквами на малюсеньких листиках бумаги 2х10 сантиметров – "Новая реплика". Это мне очень понравилось – шариковой ручкой, печатными буквами. Повезло, я снималась в массовке и работала художником по тканям у Козинцева на "Дон Кихоте". Но Козинцев решил, что я артистка. Видит, какая-то девочка. Он попросил одеть меня, я там снималась в каком-то эпизоде, в сцене постоялого двора. А потом, когда я приходила на студию, его ассистенты меня хватали за шкирку и вели в гримерную гримироваться, потому что "Григорий Михайлович сказал, что у вас большое будущее". Таким образом я, слава богу, не стала актрисой, хотя меня переманивали еще в институте на актерский факультет. И печальная участь артистов. Мне очень жалко с годами, когда переходит из одного амплуа в другое. Ой, как это тяжело, как это страшно!

Иван Толстой: Марина, вы помните смерть Николая Павловича?

Марина Азизян: Очень хорошо.

Иван Толстой: Как это все было?

Марина Азизян: Перед отъездом в Москву он мне позвонил и сказал: "Вот я приеду из Москвы, придешь сваришь борщ?" Он очень любил мой борщ. "Сварю". И Елена Владимировна любила. Я их иногда баловала, пекла им тортик. Я была впущена в дом, но не настолько, чтобы сказать, что я…. Пожалуй, после смерти Николая Павловича я стала бывать чаще с Еленой Владимировной и с семьей, которая пережила много горя.

Это было настолько неожиданно, потому что буквально за два дня до этого я с ним разговаривала. Они поехали на гастроли в Москву. Кто-то позвонил и сказал, что Николай Павлович умер. Уже панихида состоялась в Москве, и его должны были привезти сюда. Я поехала на аэродром встретить Елену Владимировну. Там какая-то кучка народа собралась, даже был директор челябинского театра, в котором я когда-то работала. Из художников был его ученик Игорь Тюльпанов, которой сейчас живет в Америке. Больше никого не было из художников. Для меня это была очень серьезная потеря после смерти деда. Это было очень ощутимо. В театре была панихида, но мои ребята-студенты не могли попасть в зал, они были на улице. Потом, в конце концов, прорвались. В зале были речи руководящих работников… У него же был проект театра. Макет этого театра стоял у него в кабинете. И руководящие работники сказали: "Мы построим театр по твоему проекту. Спи спокойно, дорогой товарищ!" Я помню Никиту Алексеевича на похоронах, который сказал, что закатилось солнце. Для него это закатилось солнце. Я не помню, что он дальше говорил, я не настолько близко стояла, я где-то стояла недалеко от Елены Владимировны, ее как бы тянуло в эту яму, ее держали. Народу было такое количество на Невском, что Невский стоял. Вообще, когда его везли на кладбище, Невский стоял. До памятника Екатерины стояла толпа. И как только он умер, я пошла в Союз художников и дала заявку на его выставку. И с этой заявкой восемь лет я боролась, чтобы сделать выставку. Был еще такой врач Григорий Михайлович Левитин, мы с ним вдвоем это делали. Но он меня все время посылал на встречу с Моисеенко, с Аникушиным. Но не считали его художником, понимаете. А я взяла на афишу его портрет с линзой. Моисеенко на меня топал ногами и говорил: "Что вы делаете? У нас же Союз художников, а не Союз фотографов!" Но в этот момент оказался в кабинете Борис Александрович Смирнов, стекольщик и художник изумительный. Он сказал: "Ну что вы! Это же был очень универсальный человек, ему не чужд был интерес к технике. Это очень характеризует его! Вы посмотрите в эту линзу – там отражается и девушка, которая фотографирует его". Моисеенко был замечательный человек. Все-таки сказал: "Да ладно, в конце концов, пусть будет эта афиша!" Напечатали афишу. Я прихожу в Фонд и говорю: "А где афиша?" – "А мы повесим после открытия выставки". Они боялись наплыва народа. Мой сын сел на мопед, взял ведерко с клеем, тогда не было такого засилья этих огромных баннеров, были афиши 60 на 80, в основном, на тумбах. Он развез по всем учебным заведениям, расклеил на улицах. И очередь была в раздевалку до Исаакиевской площади. Но восемь лет прошло! Потому что они теряли каталог, чего только не делали. На двух этажах была замечательная выставка.

Партнеры: the True Story

XS
SM
MD
LG